Сад фонтанного дома Анны Ахматовой — где поэтесса слушала Шаляпина и гуляла с Модильяни

Пролог: сад, в котором время не течёт, а слоится

В Петербурге вообще все сады особенные — один посажен на костях, другой — на болоте, третий — на месте ресторана, четвёртый — на месте помойки. Но сад Фонтанного дома — особенный среди особенных. Это сад, в котором пела крепостная актриса, ставшая графиней. Сад, в котором рисовал портрет Пушкина Кипренский. Сад, в котором, по городской легенде, пел Шаляпин. Сад, в котором тридцать лет жила Анна Ахматова — и из которого, по её собственным словам, она «неразлучима» с городом: «Тень моя на стенах твоих». Сад, в котором стояла скамейка, где круглосуточно дежурили агенты госбезопасности. Сад, на стенах которого сегодня сотни людей пишут стихи — свои и чужие, хорошие и плохие, на русском и на нерусском, карандашом и маркером, от сердца и от безделья. Сад, в котором стоит уличное пианино — и каждый может сесть и сыграть. В саду, который когда-то был огромным парком с гротами, оранжереями, фонтанами и китайскими беседками, а теперь — маленький, треть гектара, зажатый между Литейным проспектом и Фонтанкой. Но — живой. Как всё настоящее в Петербурге: маленький, зажатый, но живой.

Сад Фонтанного дома — это Шереметевский сад, он же сад при музее Ахматовой, он же тот самый дворик на Литейном проспекте, 53, через арку, украшенную портретом поэтессы. Это место, где три столетия русской культуры сошлись на одной трети гектара и умудрились не задушить друг друга, а — зацвести. Как шереметевские липы, которые Ахматова воспела в «Поэме без героя»: «В Шереметевском саду цветут липы и поёт соловей». Липы, между прочим, и сейчас цветут. И соловей, вероятно, поёт — во всяком случае, в сезон. Потому что сад жив, а живое — цветёт и поёт, независимо от того, кто им владеет: графы, институты, музеи или город.


И вот вошёл он в сад — не в сад, а в тишину, не в тишину, а в паузу, не в паузу, а в воздух, который был здесь триста лет назад и который остался, и будет, и не уйдёт, потому что воздух — не уходит, а только меняет запахи: в восемнадцатом веке пахло липовым цветом и креостотом, в девятнадцатом — духами и порохом, в двадцатом — сыростью и страхом, в двадцать первом — кофе из «Сахарной ваты» на Литейном и маркером для надписей на стене. Но воздух — тот же. И липы — те же. И клён, тот самый, «увечный клён», что смотрел в окно Ахматовой на третьем этаже и «предвидя нашу разлуку, мне иссохшую чёрную руку, как за помощью, тянет он» — он, может быть, не тот же (мало ли клёнов за сто лет выросло и усохло), но место — то же, и тень — та же, и в этой тени — весь сад, весь Фонтанный дом, вся Ахматова, весь Петербург, сжатый до размеров одной аллеи, одной скамейки, одного дерева, одного окна, из которого когда-то смотрела женщина, знавшая, что такое тень — не на стене, а на жизни.


Глава первая: как Пётр I подарил болото, и из него вырос дворец

Начнём с начала — с 1712 года, когда Пётр I пожаловал участок земли на берегу тогда ещё Безымянного ерика (будущей Фонтанки) своему фельдмаршалу, графу Борису Петровичу Шереметеву, герою Полтавской битвы, первому в России графу (титул получен в 1706 году). Участок был огромный: от реки до Литейной дороги, от Симеоновской улицы (ныне Белинского) до Итальянского дворца. Тогда это была окраина — болота, леса, сырость. Пётр I поставил условие: «хоромное дворовое строение». Строить — обязательно. Не построишь — отберут. Так в Петербурге было заведено: землю дают, но с условием. Не like a gift, а like a challenge.

Борис Петрович построил первые деревянные постройки, но сам здесь не жил — он обитал в пышных хоромах на Миллионной. В 1720-е годы его сын Пётр Борисович Шереметев начал обустройство усадьбы. В 1730-е годы вырыли большой пруд — грунт пошёл на подсыпку Литейного проспекта. Тогда же построили новый каменный дом, выходивший на проспект. В конце 1730-х — начале 1740-х годов для сына Петра Борисовича под руководством архитектора Григория Дмитриева построили новый одноэтажный дворец. А в начале 1750-х годов по проекту Саввы Ивановича Чевакинского и крепостного архитектора Фёдора Семёновича Аргунова здание надстроили вторым этажом. Получился двухэтажный дворец в стиле русского барокко, который стоит и по сей день.

Савва Чевакинский — архитектор, о котором в Петербурге почему-то говорят меньше, чем о Растрелли или Монферране, а зря. Это он построил Никольский морской собор, это он перестраивал Фонтанный дом. А Фёдор Аргунов — крепостной архитектор из знаменитой семьи Аргуновых, крепостных Шереметевых, из которых вышла целая плеяда художников, архитекторов и скульпторов. Крепостной! Человек, который не принадлежал себе, проектировал дворец для графов, которые принадлежали себе и ещё половине России. Петербургская правда: лучшие строители — те, у кого нет свободы. А у кого есть свобода — те, как правило, не строят, а приказывают.

Дворец встал в глубине парадного двора, раскрытого в сторону Фонтанки. Фасад украсили пилястрами коринфского ордера, лепными изображениями человеческих и львиных голов, резными карнизами над окнами. В поле фронтона поместили картуш с гербом Шереметевых. В 1759 году у подъезда установили две деревянные позолоченные фигуры коней работы скульптора Иоганна Франца Дункера. Кони стояли на пьедесталах и смотрели на Фонтанку — как два стража, как два символа, как два произведения искусства, которые, к сожалению, не сохранились. Но пьедесталы — остались. И дворец — остался. И сад — остался. Хотя саду досталось больше всех.

Глава вторая: сад, который был парком, а стал третью гектара

Шереметевский сад — это то, что осталось от огромного парка, который когда-то занимал участок от Фонтанки до Литейного проспекта. Сначала, в 1749–1754 годах, Фёдор Аргунов спроектировал и разбил сад в французском регулярном стиле: симметрия, геометрия, партеры, боскеты, мраморные скульптуры итальянских мастеров на аллеях, фонтаны, маленький пруд. Сад был закрыт для публики — только для своих. Для графов. Для гостей. Для императрицы, может быть. Но не для прохожих с Литейного. Регулярный сад, как известно, — это не парк, а архитектурное произведение, в котором природа подчинена законам геометрии. Деревья подстрижены, дорожки прямые, фонтаны бьют по расписанию. Красиво — но строго. Как казарма, но с цветами.

В саду были: Грот (построен Аргуновым в 1757 году), Эрмитаж (с подъёмным столом, как в Царском Селе — изящная забава, когда стол накрытый поднимался на этаж к гостям, а слуги оставались внизу и не слышали разговоров), Оранжерея (где выращивали экзотические цветы), Китайская беседка (мода на китайщину была в XVIII веке не слабее нынешней моды на аниме), Вольер для птиц. Были пруды, в которых «взмывали вверх свои струи фонтаны» — отсюда, возможно, и название: Фонтанный дом. Не от реки Фонтанки (хотя и от неё тоже), а от фонтанов в саду. Хотя… кто теперь знает? Триста лет прошло. Может, и от реки. Может, и от фонтанов. Может, и от того, что всё здесь когда-то было — фонтаном. Жизни. Роскоши. Музыки. Грусти.

Позже, в 1796 году, новый владелец — граф Николай Петрович Шереметев — решил, что французский сад немоден, и приказал переустраивать его в английский пейзажный парк. Руководил работами Джакомо Кваренги. Регулярные партеры уступили место свободным дорожкам, прямые линии — плавным изгибам, скульптуры — природе. Грот и Эрмитаж разобрали как немодные. Появились новые постройки: Манеж, Летний дом с двусветным залом, Галерейный флигель. Сад стал «английским» — то есть, вроде бы, естественным, но на самом деле — тоже искусственным, только по-другому. Потому что естественность в английском парке — тоже проектировалась, тоже рассчитывалась, тоже подчинялась воле архитектора. Просто вместо прямых линий — кривые, вместо симметрии — асимметрия, вместо порядка — подобие хаоса. Но хаос — тоже порядок, только более сложный. Это, между прочим, физика. Или — ландшафтный дизайн. В XVIII веке разница была невелика.

Но сад неумолимо уменьшался. Каждое поколение Шереметевых возводило на участке новые корпуса. В 1813 году архитектор Ханнес Мейер построил на месте Оранжереи Канцелярский и Больничный флигели. В 1824 году Доменико Квадри строит Фонтанный флигель. В 1845 году Иероним Корсини — тот самый, что создал знаменитую чугунную ограду Фонтанного дома, одну из красивейших в Петербурге, — возвёл Садовый южный флигель. В 1864 году Николай Бенуа — Фрейлинский северный корпус. В 1870-е годы последний владелец, граф Сергей Дмитриевич Шереметев, разделил территорию на две части: парадную, у Фонтанки, оставил себе, а доходную — отдал под застройку. Старина пошла под слом: в 1874 году разрушили две из трёх частей Грота, последнюю разобрали в 1914 году при строительстве Шереметевских Торговых рядов. Китайская беседка исчезла после революции. От огромного парка остался маленький дворовый участок — 0,34 гектара. Треть гектара. От былого великолепия — ноль. Но от былого духа — всё. Потому что дух, в отличие от гротов и беседок, не разбирается.

Глава третья: Прасковья Жемчугова — крепостная, которая пела в саду

Теперь — о той, чей голос звучал в этом саду первым. О Прасковье Ивановне Ковалёвой-Жемчуговой — крепостной актрисе, приме Шереметевского крепостного театра, ставшей графиней Шереметевой. История, без которой сад Фонтанного дома — не сад, а просто газон.

Прасковья родилась 31 июля 1768 года в Ярославской губернии, в семье крепостного кузнеца Ивана Ковалёва. Семилетней девочкой её взяли в господский дом — заметив артистические способности. Её учили вокалу (у неё было прекрасное лирико-драматическое сопрано), актёрскому мастерству, игре на арфе и клавесине, французскому и итальянскому языкам, литературе, грамоте. Граф Пётр Борисович Шереметев поручил воспитание Парашки княгине Марфе Шереметевой-Долгорукой. Из крепостной девочки делали приму — и сделали. Граф давал всем своим примам художественные псевдонимы из названий драгоценных камней: Жемчугова, Гранатова, Изумрудова. Прасковья стала Жемчуговой — «жемчужиной шереметевских самоцветов», как её назвали театральные хроники.

30 июня 1787 года Прасковья исполняла главную роль в опере на открытии перестроенного театра в Кусково — приуроченном к визиту Екатерины II. Императрица была восхищена и подарила девушке алмазный перстень с собственной руки. Награда признала талант, но не изменила главного: Прасковья оставалась собственностью графов Шереметевых. Крепостная. Вещь. Талантливая вещь, прославленная вещь, но — вещь.

После смерти отца Пётр Борисович Шереметев (создатель крепостного театра) — дело продолжил его сын, граф Николай Петрович Шереметев. Он и влюбился в Прасковью. «Если бы ангел сошёл с неба, если бы гром и молния ударили разом, я был бы менее поражён», — писал он о первой встрече. Граф — один из богатейших людей империи — влюбился в собственную крепостную. Сословные правила запрещали брак. Высшее общество вынесло вердикт: актрисе не суждено стать графиней.

С 1797 года граф и Прасковья переехали в Фонтанный дом. Здесь, в Петербурге, Прасковья пела. Здесь, в саду, гуляла. Здесь, в Белом зале (недостроенном шедевре Кваренги, задуманном как свадебный подарок для Прасковьи, где она должна была петь для высшего света), — звучал её голос. Белый зал не достроили вовремя — обычный российский долгострой, Кваренги затянул, с зеркалами промахнулся. Но — не в этом суть. Суть в том, что Прасковья пела в Фонтанном доме, и сад был свидетелем этого пения. Когда Павел I посетил Фонтанный дом и посмотрел оперу «Самнитские браки», он восхитился игрой Прасковьи, но согласия на брак графа с крепостной не дал.

В 1798 году граф дал Прасковье вольную — и всей семье Ковалёвых. 6 ноября 1801 года тайно обвенчался с ней. Граф, представитель древнейшего дворянского рода, женился на собственной крепостной. Это был вызов. Это был скандал. Это была любовь. 3 февраля 1803 года Прасковья родила сына — Дмитрия, наследника. А 23 февраля — через двадцать дней после родов — умерла. В Фонтанном доме. Ей было 34 года.

Граф поставил в саду, в северной части, ближе к Литейному, маленький саркофаг-кенотаф — символический памятник, на котором было написано по-французски: «Я верю, что её ускользающая тень блуждает вокруг и сегодня. Я приближаюсь, но тут же этот дорогой образ возвращает меня к грусти, исчезая безвозвратно». Кенотаф стоял в саду — пока не исчез. В 1930-е годы его убрали. На его месте поставили бюст Сталина. Потом бюст сменила ваза. Потом ваза пропала. В 2008 году на этом месте установили новый памятник Прасковье Шереметевой — уже не саркофаг, а скульптуру. Стоит. И Прасковья стоит. И сад стоит. И если прислушаться — может быть, можно услышать: лирико-драматическое сопрано, тихое, далёкое, как из другого века. Потому что из другого века. Из восемнадцатого. Из садового. Из шереметевского.


И вот пела она — не пела, а жила, не жила, а звучала, — и звук её голоса наполнял сад, и сад слушал, и деревья слушали, и фонтаны слушали, и каменные статуи слушали, и кони Дункера у подъезда слушали, и Фонтанка за оградой слушала, и весь Петербург, казалось, замер — не от восхищения, а от недоумения: как может крепостная, вещь, собственность, петь так, что сердце останавливается? Но сердце останавливалось. И граф останавливался. И правила останавливались. И сословия останавливались. И всё, что было правилом и законом, — остановилось перед этим голосом, потому что голос — выше закона, голос — выше сословия, голос — выше всего, что придумал человек, чтобы отделить одного человека от другого, и в этом — вся правда, и вся несправедливость, и вся красота, и вся трагедия, которая не кончается, потому что не может кончиться, потому что если кончится — то что? Молчание? Молчание — не выход. Молчание — не ответ. Ответ — голос. И голос — был. И голос — звучал. И голос — звучит. Может быть. Если прислушаться. Если зайти в сад. Если встать у саркофага, которого нет, у памятника, который есть, и — слушать.


Глава четвёртая: Кипренский, Глинка, Лист — и Шаляпин

Фонтанный дом был не просто резиденцией, а одним из великосветских культурных центров Петербурга. Здесь творили, играли, пели, ставили спектакли. Здесь, в Белом зале (он же Аванзал, он же Галерейный зал), с 1823 по 1828 год жил и работал Орест Кипренский — и именно здесь, по преданию, написал свой знаменитый портрет Александра Пушкина — тот самый, с обложки школьных учебников, тот, о котором Пушкин сказал: «Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит». Художник жил в аванзале, ещё не имевшем отделки, но просторном и с большими окнами на северо-запад. Рядом — комната, где он отдыхал и обедал, «Комната Кипренского». Кипренский, между прочим, был в те годы не на пике славы, а скорее в затяжном кризисе: материальные затруднения, потеря интереса публики к его творчеству. Приходилось унижаться перед графом — писать «шутливые» письма в стихах, просить деньги. Но «Шереметев благородный» (как называл его Кипренский) откликался. Давал. Покупал. Занимал. И Кипренский работал. И написал Пушкина. В Фонтанном доме. В саду, где пела Прасковья. На берегу Фонтанки. В Петербурге, где всё связано со всем.

Михаил Глинка бывал в Фонтанном доме. Ференц Лист — тоже. Гектор Берлиоз, Полина Виардо, Генриетта Зонтаг, Джованни Баттиста Рубини — все они выступали в домашних концертах Шереметевых. Слушать их съезжался «весь цвет столичной аристократии». Шереметевская хоровая капелла — хор, созданный для богослужений в домовой церкви Фонтанного дома — была известна не только в России, но и в Европе. Для певчих построили отдельный Певческий флигель. Музыка была не украшением дома, а его сердцем. Всеволод Мейерхольд и Михаил Фокин ставили здесь спектакли. Николай Евреинов — тоже. Фонтанный дом был не адресом, а сценой. Не дворцом, а театром. Не садом, а оркестровой ямой, из которой поднималась музыка — и разносилась по саду, по Фонтанке, по Петербургу.

А Шаляпин? Вот тут — интересная история. Прямых документальных свидетельств того, что Фёдор Иванович Шаляпин пел именно в саду Фонтанного дома, нет. Но городская легенда — есть, и она жива, и её повторяют экскурсоводы, и её пишут в путеводителях: «По городской легенде, в этом саду пел Шаляпин». Шаляпин жил в Петербурге с 1894 года, выступал в Мариинском театре, в саду «Аркадия» (труппа Лентовского), давал концерты. Шереметевский дворец был культурным центром, где выступали великие музыканты. И Шаляпин — был великим музыкантом. Косвенная связь есть и через музей: Шереметевский дворец — Музей музыки (филиал Санкт-Петербургского государственного музея театрального и музыкального искусства) и музей-квартира Ф. И. Шаляпина (на улице Графтио, 2-Б) — один и тот же музей, одни и те же сотрудники, одна и та же коллекция. В Шереметевском дворце в 2023 году, к 150-летию Шаляпина, открылась выставка «Шаляпин. Воспоминание о доме», и в 2026 году она всё ещё работает. «Воспоминание о доме» — название, которое звучит и как память о Шаляпине, и как воспоминание самого Шаляпина о доме. О Фонтанном доме. О саде. О Петербурге, из которого он уехал 29 июня 1922 года на пароходе «Обербюргомейстер Хаккен» — и не вернулся.

И вот — логика легенды. Если в саду Фонтанного дома пели Глинка и Лист, Берлиоз и Виардо — то почему не мог петь Шаляпин? Если в Фонтанном доме выступала вся музыкальная элита России и Европы — то почему не выступил лучший бас России? Если Шереметевы покровительствовали искусствам и приглашали лучших — то почему не пригласили Шаляпина? Прямых доказательств нет — но косвенных столько, что легенда не выглядит невозможной. А в Петербурге, как мы знаем, легенды — это не выдумки, а факты, которые просто не успели задокументировать. Может быть, Шаляпин и пел в саду. Может быть — нет. Но звук — остался. В саду, где три столетия звучала музыка, невозможно, чтобы не звучал Шаляпин. Даже если он не пел — он звучит. Потому что сад помнит. И сад поёт.

Глава пятая: Ахматова и Фонтанный дом — «жилец» с пропуском

1918 год. После революции последний владелец усадьбы, граф Сергей Дмитриевич Шереметев, добровольно передал дворец государству. В усадьбе разместился Союз по заготовке дров «Северокустарь» — типичное сочетание великого прошлого и прозаического настоящего. Несколько флигелей заняли коммунальные квартиры. Во дворце открыли Музей дворянского быта (позже — Музей быта крепостных). В 1928 году во дворец въехал Астрономический институт. А потом — Институт Арктики и Антарктики. Да, в бывшем дворце Шереметевых изучали Арктику. Потому что в советское время всё было возможно: в дворце — Арктика, в церкви — склад, в усадьбе — дрова.

Осенью 1918 года в северном флигеле Фонтанного дома поселилась Анна Ахматова — со вторым мужем, востоковедом и переводчиком Владимиром Шилейко. Это был её второй брак. В 1921 году они расстались — начался роман с Николаем Пуниным, историком искусства, комиссаром Русского музея. Пунин жил в южном флигеле — том самом, который архитектор Иероним Корсини построил в 1845 году, а архитектор Михаил Красовский надстроил третьим этажом в 1911–1914 годах. 19 октября 1922 года Ахматова впервые пришла в комнату Пунина — он сделал запись в дневнике. С конца 1926 года она получила постоянную прописку в Фонтанном доме.

Гости Ахматовой обязаны были получать пропуска в проходной Института Арктики и Антарктики. У Анны Андреевны был постоянный пропуск с печатью «Севморпути», и в графе «должность» значилось: «жилец». Жилец. Не поэт. Не гражданский жена. Не лауреат. Не член Союза писателей. Жилец. Человек, который живёт. Это, согласитесь, и унизительно, и — точно. Потому что в Фонтанном доме Ахматова была именно жильцом — не хозяйкой, не владелицей, не графиней, а — жилец. Человеком, который живёт. И пишет. И ждёт. И — живёт.

Ахматова прожила в Фонтанном доме — с перерывами — почти тридцать лет: с 1918 по 1952 год. Здесь она встретила войну. 28 сентября 1941 года была эвакуирована — сначала в Москву, затем в Чистополь, потом в Ташкент. 31 мая 1944 года вернулась в Ленинград, в свой «любимый Фонтанный дом». Вскоре с фронта вернулся сын Лев Гумилёв. Казалось, всё плохое позади. Но 14 августа 1946 года вышло Постановление ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» — Ахматову исключили из Союза писателей, лишили продовольственных карточек. А через три года Льва Гумилёва осудили на десять лет лагерей.

Глава шестая: «Реквием» и скамейка стукача

Именно в Фонтанном доме Ахматова писала «Реквием» — поэму о Большом терроре, начатую в 1935 году. В марте 1938 года второй раз арестован сын — Лев Гумилёв. Ахматова проводила по семнадцать-девятнадцать часов в томительном ожидании у тюрьмы «Кресты» с передачами. В тюремных очередях она познакомилась с Ахматовой… нет, с Анной Андреевной Ахматовой познакомилась в тюремных очередях Лидия Корнеевна Чуковская — и их сблизило общее горе. Из этих встреч выросла книга «Записки об Анне Ахматовой».

В «Реквиеме» есть строки, датированные «Фонтанный Дом» — и каждая из них — как удар:

«Ни в царском саду у заветного пня, / Где тень безутешная ищет меня, / А здесь, где стояла я триста часов / И где для меня не открыли засов». Триста часов. У дверей тюрьмы. «Фонтанный Дом» — помета под стихотворением. Не «Ленинград», не «Кресты», не «Шпалерная» — «Фонтанный Дом». Потому что Фонтанный дом — это не просто адрес, это — точка отсчёта. Место, из которого выходила — и к которому возвращалась. Место, которое было не домом, а — якорем. Тяжёлым, ржавым, но — якорем. Без которого — унесло бы.

После 1946 года за Ахматовой установили слежку. Она вспоминала: «Ко мне пришёл некто и предложил один месяц не выходить из дома, но подходить к окну, чтобы меня было видно из сада. В саду под моим окном поставили скамейку, и на ней круглосуточно дежурили агенты». Скамейка стукача. Скамейка, на которой сидели агенты госбезопасности и смотрели в окно великой поэтессы. Не читали её стихов — смотрели на неё. Не слушали её голоса — следили за её движениями. Не восхищались её красотой — фиксировали её перемещения. Это, если подумать, — метафина всего: сад, в котором пела Прасковья Жемчугова, сад, в котором звучал Глинка и Лист, сад, в котором (возможно) пел Шаляпин — в этом саду агенты КГБ следили за поэтессой. От Прасковьи до КГБ — за полтора века. От музыки до слежки. От красоты до унижения. И всё — в одном саду. На одной трети гектара.

В 2006–2007 годах в саду установили памятник-скамейку — мемориальный знак «Скамейка стукача», созданный архитектором Вячеславом Бухаевым. Тёмная скамейка, отличающаяся от других, стоящих в саду, с протёртым сидением и частично выломанной спинкой. На табличке — цитата Ахматовой. Скамейка, которая — не скамейка, а памятник. Памятник позору. Памятник времени, когда за великими людьми следили из садов, в которых раньше звучала музыка. Но и — памятник саду, который всё это выдержал. И — памятник Ахматовой, которая тоже всё это выдержала. И — продолжала писать.


И вот стояла она у окна — того окна, третьего этажа, перед которым «увечный клён», и смотрела в сад, и сад смотрел на неё, и на скамейке под окном сидел человек — не друг, не читатель, не почитатель, а — агент, соглядатай, стукач, — и она знала, что он сидит, и он знал, что она знает, и оба знали, что оба знают, и в этом двойном знании было что-то — не страшное, нет, не страшное (страх прошёл, страх — это когда не знаешь, а когда знаешь — страх превращается в тишину), а — пустое, вакуумное, как пауза между нотами в музыке, которая не звучит, и не молчит, а — висит. Висит в воздухе сада, между клёном и окном, между окном и скамейкой, между скамейкой и тенью, которая — не тень клёна, не тень дома, не тень агента, а — тень эпохи, тень времени, тень всего, что было и что будет, и в этой тени — всё: и Прасковья, и Шаляпин, и Модильяни, и Кипренский, и Глинка, и Лист, и липы, и соловей, и «жилец» в пропуске, и «триста часов» у засова, и «тень безутешная», и «тень моя на стенах твоих», и всё — в одном саду, в одной тени, в одном Фонтанном доме, который — стоит, и будет стоять, потому что «Deus conservat omnia» — «Бог сохраняет всё» — так написано на гербе Шереметевых, на воротах Фонтанного дома, и Ахматова знала эти слова, и эти слова — знали её.


Глава седьмая: Ахматова и сад — «Шереметевские липы» и «увечный клён»

Ахматова не просто жила в Фонтанном доме — она вписала его в русскую поэзию. Фонтанный дом стал её локусом, её мифологическим пространством, её «царским садом», «шереметевскими липами», «кровлей Фонтанного Дома», «фонтанным гротом». «Поэма без героя» — целиком «привязана» к Фонтанному дому. Место действия — Фонтанный Дом. Время — начало января 1941 года. «В окне призрак оснеженного клёна». «Так под кровлей Фонтанного Дома, / Где вечерняя бродит истома / С фонарём и связкой ключей…» «Где, свидетель всего на свете, / На закате и на рассвете / Смотрит в комнату старый клён / И, предвидя нашу разлуку, / Мне иссохшую чёрную руку / Как за помощью тянет он». Клён. Старый, больной, «увечный». Смотрит в окно. Тянет руку. Как живой. Как друг. Как свидетель.

А ещё — «В Шереметевском саду цветут липы и поёт соловей». Строка из «Послесловия» к «Поэме без героя». Липы и соловей. В январе. В начале января 1941 года. В осаждённом, зашитом городе. «Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клён) выбито, и за ним зияет чёрная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжёлые орудия. Но в общем тихо». Тихо. Липы цветут. Соловей поёт. Война гремит. Но — тихо. Потому что Фонтанный дом — вне времени. Вне войны. Вне истории. Он — в поэзии. А поэзия — вне всего.

Есть у Ахматовой стихотворение «Тени Шереметевского сада» (1926): «И неоплаканною тенью / Я буду здесь блуждать в ночи, / Когда зацветшею сиренью / Играют звездные лучи». «Здесь» — в Шереметевском саду. «Блуждать в ночи». «Неоплаканною тенью». Это — не метафора, это — программа. Ахматова действительно осталась в саду — как тень. И тень эта — блуждает. И блуждает до сих пор. И каждый, кто приходит в сад, — чувствует. Не все — но многие. Не всегда — но иногда. Тень. Женщины. Которая жила. И — осталась.

А ещё — «Тень моя на стенах твоих». Строка из «Поэмы без героя», ставшая надписью на памятнике Ахматовой в Шереметевском саду. Памятник открыт 5 марта 2006 года — к сорокалетию со дня смерти поэтессы. Архитектор — тот же Вячеслав Бухаев. Памятник представляет собой стелу в виде ствола дерева, на которой расположен горельеф Ахматовой. На плите из чёрного полированного габбро — бронзовая стела в виде фрагмента колонны с углублённым рельефом, изображающим фигуру-тень поэтессы. И надпись — в зеркальном отображении. Чтобы прочитать — нужно смотреть в зеркало. Или — знать наизусть. Как все, кто любит Ахматову. «Тень моя на стенах твоих». Тень. На стенах. Фонтанного дома. Сада. Города. Поэзии.

Глава восьмая: Ахматова и Модильяни — Париж, рисунок и 16 портретов

А теперь — о Модильяни. О том, как итальянский художник и русская поэтесса встретились в Париже, гуляли по Люксембургскому саду, читали Верлена, — и как единственный сохранившийся рисунок Модильяни оказался в музее Ахматовой в Фонтанном доме.

Май 1910 года. Анна Ахматова — ещё Гумилёва, ещё не Ахматова, а Анна Горенко — приехала в Париж с мужем, Николаем Гумилёвым. Это было свадебное путешествие. В парижском кафе «Ротонда» — месте встречи парижской богемы — Ахматова впервые встретила Амедео Модильяни. Ему было двадцать шесть. Ей — двадцать один. Он был одет почти нелепо — в жёлтые вельветовые штаны и куртку из той же ткани. Но его манеры, его умение подать себя заставили Ахматову восхищаться. «У него была голова Антиноя и глаза с золотыми искрами», — вспоминала она. «В 10-м году я видела его чрезвычайно редко, всего несколько раз. Тем не менее он всю зиму писал мне».

Модильяни в 1910 году был молод, красив, беден и — не признан. Он жил на Монмартре, учился в академии Коларосси, дружил с Утрилло и Сутиным, рисовал портреты посетителей в кафе, чтобы оплатить счёт. При жизни у него состоялась лишь одна персональная выставка — и та была закрыта полицией из-за картин с обнажённой натурой. Модильяни был — никем. Ахматова была — начинающей. Два никого встретились в кафе «Ротонда» — и发生了 то, что произошло. Гумилёв сказал по-русски, что пора уходить. Модильяни обиделся: «Это низость — говорить при мне на языке, которого я не знаю». Гумилёв назвал его «пьяным чудовищем». Ахматова дала Модильяни свой адрес. Гумилёв «смотрел на неё с отчаянием. Он уже знал, что её не остановит ничто».

Весна-лето 1911 года. Ахматова приехала в Париж одна. Без Гумилёва. «Лето их любви». Они гуляли по ночному Парижу, по тёмным улочкам. Сидели в Люксембургском саду — на бесплатных скамейках, потому что у Модильяни не было денег даже на стулья. Укрывшись под его старым огромным зонтом, в дождь, читали Верлена — наизусть, в два голоса. Модильяни слушал её стихи и сожалел, что не понимает русского языка. Он подозревал, что в них «таятся какие-то чудеса». Ахматова видела его бедность и поражалась тому, на что он живёт. Модильяни водил её в Лувр — смотреть Египетскую коллекцию, которой восхищался. Египетские мотивы — профиль, поза кариатиды — потом появятся в его рисунках Ахматовой. Он вытаскивал томик Лотреамона и цитировал чудные строки.

Модильяни нарисовал с Ахматовой около 16 портретов — большей частью ню, обнажённой натуры, в позе кариатиды с поднятыми руками. Рисовал со скоростью разговорной речи. «Его не интересовало сходство. Его занимала поза», — говорила впоследствии Ахматова. На прощание Модильяни отдал ей рисунки, подписанные коротким словом: «Моди». «Моди» — прозвище, но и — «проклятый» (maudit). Модильяни просил повесить их на стенах. Ахматова спрятала их в надёжное место. Но — судьба. Из 16 рисунков уцелел один. Только один. Самый любимый. Он висел у Ахматовой над кроватью до конца её жизни. Она называла его «своим портретом» и очень им дорожила. «О каком наследстве можно говорить? Взять под мышку рисунок Моди и уйти», — говорила она Анатолию Найману. Рисунок — это всё. Рисунок — это наследство. Рисунок — это Модильяни.

В январе 1920 года Ахматова случайно открыла старый европейский журнал по искусству — и увидела маленький некролог: Модильяни умер. 24 января 1920 года. В Париже. От туберкулёзного менингита. Ему было 35 лет. Беременная жена — Жанна Эбютерн — на следующий день выбросилась из окна. Их ребёнка спасли.

В начале 1960-х годов Ахматова наконец решилась написать воспоминания о Модильяни. «Всё, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его — очень короткой, моей — очень длинной. Дыхание искусства ещё не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый, лёгкий предрассветный час». Предрассветный час. Люксембургский сад. Верлен. Зонт. Дождь. 16 рисунков. Один — уцелел. И — Фонтанный дом, в котором он хранится. В музее. В саду. Под липами. Под клёном. Под тенью.

В 1993 году в Венеции состоялась выставка рисунков Модильяни из частной коллекции. Итальянская лингвистка Августа Докукина-Бобель заметила портретное сходство с Ахматовой сразу на восьми листах. Около 80 лет эти рисунки пролежали в папке первого покровителя Модильяни, доктора Поля Александра. Наследники перебирали архив — и нашли. Не зная, кто модель. А модель — была Ахматова. Та самая. Из Фонтанного дома. Из сада. Из «Поэмы без героя». Из «Реквиема». Из Парижа. Из Люксембургского сада. Из 1910 года. Из 1911 года. Из предрассветного часа.


И вот гуляли они — по Парижу, по Люксембургскому саду, по аллеям, по скамейкам, — и он был беден, и она была молода, и оба были — никем, и оба были — всем, потому что когда два никто встречаются и читают Верлена в два голоса под дождём, под одним зонтом, на бесплатной скамейке, — они больше, чем кто бы то ни было, потому что у них есть то, чего нет ни у кого: мгновение, которое не повторится, и которое — навсегда, потому что Модильяни нарисует её шестнадцать раз, и пятнадцать погибнут, и один уцелеет, и будет висеть над кроватью старой женщины в Фонтанном доме, в комнате, из которой видно клён, и клён тянет руку, и за окном — сад, в котором пела Прасковья, и, может быть, пел Шаляпин, и в котором агенты следили за поэтессой, и в котором липы цветут, и соловей поёт, и тень — блуждает, и всё это — один сад, и один дом, и одна жизнь, и одна смерть, и один рисунок, подписанный «Моди» — «проклятый», — и разве не проклятый? Разве не проклятый — тот, кто умеет рисовать так, что через сто лет женщина смотрит на его рисунок и плачет? Но плачет — не от проклятия. Плачет — от того, что было. От предрассветного часа. От Верлена под дождём. От скамейки в Люксембургском саду. От шестнадцати портретов, из которых один — уцелел. Как уцелел сад. Как уцелел Фонтанный дом. Как уцелела — тень.


Глава девятая: сад сегодня — пианино, стена со стихами и живая поэзия

Сегодня Шереметевский сад — это не просто музей под открытым небом. Это живое культурное пространство. Маленькое — 0,34 гектара — но живое. И живёт оно так, как, может быть, не живёт ни один другой сад Петербурга: одновременно музей, сцена, мастерская, исповедальня, альбом для стихов, концертная площадка и — просто сад. С липами. С дорожками. С тишиной, которая — не тишина, а звучащая пауза.

Уличное пианино — в зелени сада, неподалёку от мемориальных объектов. Не музейный экспонат, а действующий инструмент. Любой желающий может сесть и сыграть. Ребёнок — гаммы. Студент — «К Элизе». Пенсионер — «Подмосковные вечера». Кто-то — джаз. Кто-то — молчит и смотрит на клавиши. И каждое прикосновение — звук. В саду, где звучала Прасковья, где (возможно) звучал Шаляпин, где агенты молчали на скамейке — теперь звучит уличное пианино. Кто-то играет. Кто-то слушает. Клен машет рукой. Липы цветут. Соловей (если сезон) поёт. И всё это — одновременно, и всё это — гармония, пусть не идеальная, но — живая.

Стена с автографами — вдоль одной из дорожек сада. «Живой альбом» посетителей. Первые стихи Ахматовой на стене написал в 2012 году архитектор Сергей Падалко — восемь стихотворений. Потом посетители начали писать сами: стихи — свои и чужие, пожелания, признания в любви, рисунки, имена и даты. Записи наслаиваются, перекрывают друг друга, превращают стену в палимпсест — текст поверх текста, поверх текста. Почерки детей и стариков, строки на разных языках, сердечки и философские афоризмы. В 2020 году, в ковидную пору, на стенах арки появились послания — люди делились мыслями с другими, «чтобы было не так тревожно». А в 2020 же году на стене открыли выставку «Иосиф Бродский. Сохрани мою речь навсегда» — настенную, на брандмауэре, с видами Венеции вечером. Бродский никогда не был в Фонтанном доме и в Шереметевском саду — территория была закрыта (Институт Арктики). Но его тень — «вполне уместна среди других теней этого сада», как сказала создательница музея Нина Попова. «Deus conservat Omnia — Бог сохраняет все — шереметевский девиз на старинных воротах дворца поэт, конечно же, видел».

«Встречи в Шереметевском саду» — цикл летних концертов под открытым небом. Музыка и театр вплетаются «в дыхание города». Адмиралтейский квартет саксофонов играет ко Дню российского кино. Камерные ансамбли — классику. Актёры читают стихи. Светлана Крючкова читала Ахматову — в саду, перед стеной со стихами, перед домом, где жила Ахматова. «Весь жизненный цикл прошёл в стихах, перед взором слушателей». Вход — свободный. При плохой погоде — перенос в Белый зал. В саду, где когда-то пела Прасковья, где (возможно) пел Шаляпин, где Глинка и Лист давали концерты — снова звучит музыка. Три века музыки. Три столетия звука. Один сад.

Памятники в саду:

  • Памятник Ахматовой («Тень») — стела с горельефом, зеркальная надпись. Открыт в 2006 году.
  • «Скамейка стукача» — мемориальный знак, скамейка с табличкой. Открыта в 2007 году.
  • Памятник Прасковье Жемчуговой — установлен в 2008 году на месте саркофага-кенотафа, бюста Сталина и вазы.
  • Памятник Осипу Мандельштаму — работы Вячеслава Бухаева.

Все — в одном саду. Все — на одной трети гектара. Тень, скамейка, графиня-крепостная, поэт-узник. И липы. И клён. И пианино. И стена со стихами. И тишина, которая — звучит.

Глава десятая: музей Ахматовой в Фонтанном доме

Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме открылся в 1989 году — к столетию со дня рождения поэта. Расположен в южном флигеле, том самом, где Ахматова жила с Пуниным. Создательница и первый директор — Нина Попова, которая посвятила музею годы жизни и которая нашла в частной коллекции рисунок Модильяни. В музее хранится тот самый единственный сохранившийся рисунок — «Портрет Анны Ахматовой (Обнажённая сидящая)», бумага, карандаш, 1911 год. Рисунок, который висел над кроватью. Рисунок, который Ахматова называла «своим портретом». Рисунок, с которым она «не расставалась никогда». Рисунок, который — теперь в музее, в саду, в Фонтанном доме, в комнате, из которой видно клён.

В музее — мемориальная квартира Ахматовой-Пуниных, мемориальная квартира Льва Гумилёва, экспозиция, посвящённая «Поэме без героя», архив, библиотека. Пропуск Ахматовой с надписью «жилец» — в экспозиции. И фото рисунков Модильяни, найденных в Венеции в 1993 году. И вещи. И книги. И тишина. И окно, в которое смотрит клён. Точнее — смотрел. Тот клён, «увечный», давно усох. Но на его месте — другой. Или — не другой, а тот же, потому что в Фонтанном доме ничто не исчезает, а только меняет форму: дерево — на дерево, скамейка — на памятник, саркофаг — на бюст Сталина — на вазу — на памятник Прасковье, рисунок Модильяни — на фотокопию — на подлинник в музее. Форма меняется. Суть — остаётся. «Deus conservat omnia». Бог сохраняет всё. И сад — сохраняет. И дом — сохраняет. И тень — сохраняет.

Глава одиннадцатая: как попасть в сад

Адрес: Литейный проспект, 53. Вход — через арку дома № 53, которая сама по себе — арт-объект, украшенная портретом Ахматовой. Арка исписана стихами и рисунками — каждый сантиметр «полон свободы, поэзии и открытости миру». Ближайшее метро: «Маяковская» или «Чернышевская» — минут десять-пятнадцать пешком.

Сад открыт в дневное время. Вход свободный. Для входа в музей Ахматовой — нужен билет. Для входа в сад — нет. Просто пройдите через арку. Оставьте шум Литейного за спиной. И — вы в саду. В тишине. В тени.

Что смотреть:

  • Сам сад — 0,34 гектара тишины, липы, дорожки, клён у окна
  • Стену со стихами — палимпсест, живой альбом, стихи посетителей
  • Уличное пианино — можно играть
  • Памятник Ахматовой («Тень») — зеркальная надпись
  • «Скамейку стукача» — мемориальный знак
  • Памятник Прасковье Жемчуговой — на месте саркофага
  • Музей Ахматовой — в южном флигеле, с рисунком Модильяни
  • Шереметевский дворец — Музей музыки — главный дворец, анфилада парадных залов, коллекция музыкальных инструментов
  • Выставку «Шаляпин. Воспоминание о доме» — в Галерейном флигеле (до конца 2026 года)
  • Чугунную ограду Фонтанного дома — со стороны Фонтанки, одна из красивейших в Петербурге, работы Иеронима Корсини
  • Ворота с девизом Шереметевых — «Deus conservat omnia» — «Бог сохраняет всё»

И вот вышел он из сада — через арку, под портретом Ахматовой, мимо стихов на стенах, мимо рисунка, сделанного мелом ребёнком, мимо «Я научила женщин говорить», написанного чьей-то рукой на кирпиче, — и вышел на Литейный, и шум обрушился, и машины поехали, и люди пошли, и город — зажил, обычный, шумный, быстрый, не садовый, а проспектный, и он обернулся — и увидел арку, и в арке — тень, и тень — не одна, а много: и Ахматова, и Прасковья, и Шаляпин, и Модильяни, и Кипренский, и Глинка, и Лист, и Пунин, и Гумилёв, и Чуковская, и Бродский, и все, кто был, и все, кто будет, — все в одной арке, все в одной тени, все в одном саду, который — маленький, который — треть гектара, который — зажат между Литейным и Фонтанкой, но который — вмещает в себя больше, чем весь город, потому что сад — не измеряется гектарами, а измеряется — тенями, и теней в нём — много, и будет больше, и не будет меньше, потому что «Deus conservat omnia» — Бог сохраняет всё, и сад — сохраняет, и тени — сохраняет, и липы — цветут, и соловей — поёт, и пианино — звучит, и стена — растет, и всё это — жизнь, и всё это — сад, и всё это — Фонтанный дом, в котором Анна Ахматова была «жильцом» и осталась — тенью. И тень — на стенах. И тень — в саду. И тень — навсегда.


Вместо эпилога

Сад Фонтанного дома — это не парк. Это не сквер. Это не двор. Это — палимпсест. Текст, написанный поверх текста, поверх текста. Графиня Шереметева поверх крепостной Прасковьи. Кипренский поверх Кваренги. Ахматова поверх Шереметевых. Модильяни поверх Ахматовой. Скамейка стукача поверх садовой скамейки. Памятник поверх саркофага поверх бюста Сталина. Стихи на стенах поверх штукатурки. Пианино поверх тишины. Концерты поверх слежки. Туристы поверх жильцов. И — ничего не стёрто. Всё — читается. Все слои — видны. Как кольца на спиле дерева: каждый — отдельный, каждый — свой, но вместе — один ствол. Одна история. Один сад. Один Фонтанный дом.

Ахматова писала: «Я с тобою неразлучима, / Тень моя на стенах твоих». Это — о Петербурге. Но Петербург — это и Фонтанный дом. И сад. И липы. И клён. И скамейка. И пианино. И стена со стихами. И рисунок Модильяни. И голос Прасковьи. И (возможно) голос Шаляпина. И тишина, в которой всё это звучит — одновременно, наслаиваясь, как стихи на стене, как тени в саду, как века на Фонтанке. Тень на стенах. Тень в саду. Тень — навсегда. И это — не грустно. Это — правильно. Потому что тень — это не отсутствие света, а — присутствие того, кто был. И пока тень есть — он есть. Она есть. Они есть. И сад — есть. И будет. «Deus conservat omnia». Бог сохраняет всё. И сад — сохраняет. И тень — сохраняет. И липы цветут. И соловей поёт. И пианино — звучит. И стена — растёт. И всё это — жизнь. Не та, парадная, с фасадов и проспектов. А та, настоящая, садовая, шереметевская, ахматовская. Маленькая. Тихая. Вечная.