Грохот булыжника: как звучали мостовые в Петербурге — симфония колёс и копыт по исторической брусчатке

Представьте себе на минуту, что вы оказались в Петербурге начала XIX века. Вы выходите из подъезда — и первое, что вас оглушает, это не крики извозчиков и не свист пароходов на Неве, а грохот булыжника. Тысячи копыт, десятки железных ободьев, тяжёлые колёса ломовых телег — всё это сливается в один мощный, ни с чем не сравнимый звук, который Дмитрий Лихачёв, крупнейший знаток петербургской старины, называл «цоканьем копыт по булыжной мостовой». И это не просто шум. Это симфония города, его голос, его характер, его память.

Сегодня мы пройдёмся по этой звонкой, гулкой, а иногда и отчаянно неудобной дороге — от первых деревянных настилов петровского времени до гранитных кубиков Дворцовой площади. И постараемся услышать то, что слышали Пушкин, Гоголь и Достоевский.


Откуда есть пошла петербургская мостовая

Если вы думаете, что Петербург сразу стал городом камня, вы ошибаетесь. Первые мостовые здесь были деревянными — и это чистая правда, подтверждённая Энциклопедией Санкт-Петербурга. Укладывали их по старому русскому образцу: на утрамбованную землю клали горбыли, а сверху — доски. Просто, дёшево, сердито. Но у петербургского климата были свои планы на этот счёт.

Дожди, слякоть, сырость — дерево гнило стремительно. И тогда Пётр I, человек решительный и не терпящий возражений, издал указ, запрещающий обывателям «какого бы чину кто ни был» носить обувь с железными подковками — иначе «жестоко будут оштрафованы». Логика простая: железо разрушало доски. Но это была лишь полумера.

Настоящий перелом наступил, когда царь-плотник велел собирать по берегам Финского залива и окрестных озёр «дикий» камень — валуны, булыжник, всё, что попадётся под руку. Каждое судно, приходившее через Ладогу, обязано было привезти до 30 валунов, каждая подвода — не менее трёх камней нужного веса. Так начиналась эпоха булыжной мостовой.

Первая булыжная мостовая появилась на Березовом (Городском) острове ещё в 1710 году. А в 1713-м булыжник лёг на Невский проспект — тогда ещё будущую главную улицу города. Кстати, мостили не всю улицу, а лишь полосы вдоль домов шириной около сажени (1,5–1,8 метра). Середина оставалась земляной — там ездили экипажи. Представьте себе эту картину: вы идёте по камню, а рядом, в грязи, вязнут колёса. Романтика!


Булыжник, брусчатка и прочие каменные радости

К XIX веку Петербург обзавёлся настоящим каменным гардеробом. В ход шли разные породы и разные технологии. И тут начинается самое интересное — потому что «булыжник» и «брусчатка» это, как выясняется, совершенно разные вещи, и путать их — всё равно что путать трамвай с троллейбусом.

Булыжник — это необработанный или грубо обработанный валун. Укладывали его как попало: рядами, в ёлочку, как душа пожелает. Поверхность получалась неровная, ездить по ней было сущим мучением, но зато дёшево и сердито. К 1917 году булыжное покрытие имело 93% улиц Петербурга. Девяносто три процента! Город грохотал, гремел и содрогался.

Брусчатка — совсем другое дело. Это уже обработанный камень, чаще всего гранит или диабаз, который укладывали ровными рядами, с соблюдением зазоров, под углом на перекрёстках. С 1840-х годов гранитными блоками мостили набережную Фонтанки у Аничкова моста, Мариинскую площадь, Литейный проспект. Это было дорого, долговечно и — что немаловажно — куда менее шумно.

Особую роль в петербургской истории сыграл диабаз — вулканическая порода тёмно-серого или зеленовато-чёрного цвета, отличающаяся чудовищной прочностью. Диабазовые шашки начали применяться с 1860-х годов и использовались вплоть до 1970-х. Именно диабазом — а точнее, карельским габбродиабазом — вымощена Дворцовая площадь. Но об этом чуть позже, потому что там нас ждёт отдельная детективная история.


Торцы, асфальт и другие эксперименты

Петербург — город экспериментаторов. Здесь пробовали всё. В 1820-х годах инженер В. П. Гурьев предложил мостить улицы деревянными торцевыми шашками — шестигранными или цилиндрическими брусками из смолистых пород дерева. Такие мостовые называли «гурьевскими». Они были удобны и бесшумны — представьте себе, никакого грохота, только мягкий, глухой стук копыт. Лихачёв вспоминал этот звук как «глуховатый „вкусный“ топот копыт». Но торцы были недолговечны: дерево есть дерево. К 1916 году в городе оставалось всего 16 торцовых мостовых — на Невском, Адмиралтейской набережной, Садовой.

Асфальт тоже пробовали. Первое покрытие сделали в 1838 году возле Исаакиевского собора и на Полицейском мосту. Но оно оказалось настолько недолговечным, что о нём почти забыли. В 1876 году Товарищество асфальтовых дорог заасфальтировало набережную Фонтанки, Садовую, Малую Морскую — но асфальт оказался неудобен для лошадей: копыта скользили, животные падали. Сплошное асфальтирование началось только в 1932 году.

Были и совсем экзотические варианты: чугунные «клетки» возле Мраморного дворца (начало 1900-х), железные листы на Невском у Казанского собора (1911–1912). Но это — скорее декоративные капризы, чем реальная практика.


Художественная вставка: «Ночной извозчик» (в стиле Ф. М. Достоевского)

Была уже глубокая петербургская ночь — та особенная ночь, когда город, кажется, замирает, но на самом деле не спит, а лишь притворяется спящим, чутко вслушиваясь в собственное дыхание. Фонари горели тускло, керосиновые огоньки дрожали в сыром воздухе, и жёлтые пятна света расползались по булыжной мостовой, как масляные кляксы на промокательной бумаге.

Семён Матвеевич, извозчик с двадцатилетним стажем, сидел на облучке своей пролётки, укутавшись в тулуп, пахнущий лошадиным потом и дешёвым табаком. Лошадь его, старая гнедая кобыла по кличке Смирная, стояла понурив голову, и только пар от её дыхания свидетельствовал о том, что это не изваяние, а живое существо.

Семён Матвеевич знал этот город на слух. Он мог с закрытыми глазами проехать от Сенной до Литейного, различая улицы не по вывескам, а по звуку. Вот здесь, у Кокушкина моста, булыжник лежал особенно крупный, уложенный ещё при покойном государе — и колёса на нём грохотали так, что закладывало уши. А вот там, ближе к Невскому, мостовая была ровнее, и стук получался почти музыкальным — тук-тук-тук, словно кто-то отбивал такт невидимой палочкой.

«Эх, барин, — пробормотал Семён Матвеевич в пустоту, обращаясь то ли к лошади, то ли к ночи, то ли к самому себе. — Сколь годов езжу, а всё дивлюсь: как это мостовая выносит? Ведь сколько народу по ней прошло, сколько колёс прокатилось, сколько копыт прогремело — а она лежит, проклятая, и хоть бы что. Камень — он камень и есть. А мы, люди, всё туда же — стучим, гремим, торопимся. А куда торопимся-то? Всё равно все там будем. Одна дорога — и та каменная».

Он хлестнул вожжами, и Смирная, тяжело вздохнув, тронулась с места. Булыжник под копытами взорвался знакомым грохотом, и этот грохот покатился по пустынной улице, отражаясь от стен доходных домов, от запертых ворот, от тёмных окон, за которыми спали люди — или не спали, а лежали с открытыми глазами, слушая знакомый до боли звук и думая о чём-то своём, невесёлом.


Звуки, которые мы потеряли

Дмитрий Лихачёв, чьи воспоминания — настоящий кладезь петербургской сенсорики, писал, что цоканье копыт было различным в дождь и в сухую погоду. В сырую погоду звук получался «мокрым», приглушённым, тяжёлым. В сухую — звонким, отрывистым, «кокетливо-нежным», как он выражался про извозчичьих лошадей. Мальчишки умели подражать этому цоканью, играя в лошадки и щёлкая языком.

А ещё был «вкусный» топот по торцам — там, за Литейным мостом. Мягкий, глухой, совершенно иной. И крики извозчиков: «Э-эп!» — вместо привычного нам «берегись». И ломовые, которые погоняли лошадей «с каким-то всасывающим звуком».

Это был звуковой ландшафт, который сегодня невозможно воспроизвести. Асфальт поглотил его. Резиновые шины убили последние отголоски. Остались только редкие островки брусчатки — во дворах, на некоторых улицах, на той же Дворцовой.

Кстати, о Дворцовой. Давайте разберёмся с одной из самых стойких петербургских легенд.


Миф о «екатерининской брусчатке»

Туристы — народ доверчивый, но настойчивый. Каждый год они увозят с Дворцовой площади более 20 квадратных метров брусчатки — на сувениры. Считают, что камень этот исторический, лежит здесь чуть ли не со времён Екатерины II. Коммунальные службы ежегодно перекладывают более 12 тысяч кусков — не только унесённых, но и расшатанных, вывороченных.

Но вот незадача: нынешняя брусчатка на Дворцовой появилась только в 1977 году. До этого здесь лежал асфальт, а ещё раньше — обычный булыжник. Так что «исторический экспонат» — это, мягко говоря, преувеличение. Хотя камень, надо признать, красивый: карельский габбродиабаз, вулканическая порода, которая аккумулирует и долго удерживает тепло. Летом по ней можно ходить босиком, зимой — она тает быстрее асфальта.

Но легенда живуча. Она часть того самого петербургского мифа, где каждый камень дышит историей. И, честно говоря, это не так уж плохо. Пусть туристы верят. Пусть увозят кусочки города. Город от этого не обеднеет — он заменит камни новыми, из той же Карелии. А память останется.


Художественная вставка: «Дворник с Невского» (в стиле Н. В. Гоголя)

Невский проспект, эта всеобщая коммуникация Петербурга, начинал понемногу оживать. Было раннее утро, и по мостовой, ещё хранившей ночную сырость, уже грохотали первые телеги. Купцы, возвращавшиеся с рынка, везли мороженую рыбу и капусту. Ломовые извозчики, бранясь и размахивая концами вожжей, погоняли своих кляч, и копыта их дробно и звонко отбивали по булыжнику весёлую, хотя и нестройную дробь.

Акакий Акакиевич, дворник из дома на углу, стоял у ворот с метлой в руках и смотрел на эту знакомую картину с тем особенным, чуть сонным выражением, какое бывает у человека, привыкшего к шуму более, чем к тишине. Он знал каждый камень на этом участке. Вон тот, большой, угловатый, уложенный ещё до французской кампании, — его каждую весну подмывает водой, и он выступает из гнезда, как больной зуб. А вон там, у самой Павловской аптеки, мостовая выложена ровно, гладко, будто кто-то причесал её гребнем.

Мимо прошёл господин в шинели и с тростью. Стук его сапог по камню был отрывист, чёток, тороплив. За ним прошмыгнул чиновник с портфелем — стук мелкий, дробный, неуверенный. Потом проехала карета — и всё смешалось в один тяжёлый, гулкий грохот, от которого задрожали стёкла в окнах.

«Громко-то как, — подумал Акакий Акакиевич, опираясь на метлу. — Всё едут, всё спешат. А куда? Кто их знает. Мне вот никуда не надо. Мне бы только до вечера дожить, да чтобы дождь не пошёл. А камни эти — они что? Лежат себе, никуда не торопятся. Их не переделаешь. Разве что туристы растаскают. Давеча один такой, в шляпе, подошёл, нагнулся, выковырял камень — и был таков. А я что? Я человек маленький. Мне бы метлой махать, да чтобы жалованье вовремя платили».

И он снова принялся мести, и мётла его зашуршала по камням — тихо, неспешно, вплетаясь в общую симфонию просыпающегося города.


Сколько всего камня?

Чтобы вы понимали масштаб, несколько цифр. Общая протяжённость улично-дорожной сети Санкт-Петербурга — 3 349,9 километра. Количество улиц и площадей — 3 181 (без учёта тех, что были включены в сеть позже). Общая площадь дорожной сети — 56 481,46 тысячи квадратных метров.

И на всей этой территории когда-то лежал камень. Миллионы и миллионы кубиков, булыжников, торцовых шашек. Только на Дворцовой площади их сотни тысяч. А сколько ушло на Невский, на Садовую, на набережные, на все эти бесконечные линии Васильевского острова?

И это мы ещё не говорили о мостах. Петербург — город мостов, их здесь 421, включая 18 разводных. И каждый мост — это тоже мостовая, тоже камень, тоже своя история.


Художественная вставка: «Блокадный камень» (в стиле Д. С. Лихачёва)

Я помню блокадный Ленинград. Помню его не таким, каким он был на фотографиях, а таким, каким он был на слух и на ощупь. Помню, как мальчишкой шёл по улице — зимой, в темноте, потому что света не было, и только редкие искры от трамвайных проводов освещали путь. И помню, как под ногами хрустел снег, а под снегом — камень. Тот самый булыжник, который лежал здесь ещё при Александре Сергеевиче.

Странное дело: бомбы падали, стены рушились, стекла вылетали, а мостовая — оставалась. Её не брал ни огонь, ни холод, ни взрывная волна. Она только слегка проседала, обнажая старые, ещё петровские камни, лежавшие где-то глубоко в подушке. И мы, дети, шли по этим камням и думали: «Вот она, наша земля. Крепкая. Не разобьёшь».

А потом, уже в эвакуации, я вспоминал этот стук — глухой, тяжёлый, неизменный. И знал, что город стоит. Пока камень на месте — город стоит. А когда вернулся — услышал тот же звук. Только ещё громче, потому что тишины стало больше. И цоканье копыт — редкое, глухое, — сливалось с этим камнем в одно целое.

Я до сих пор, когда бываю в Петербурге, нахожу нетронутые участки брусчатки — во дворах, на задворках, в переулках за Литейным — и стою, слушаю. И слышу тот самый звук. Только он теперь одинокий. Как будто камень помнит всех, кто по нему ходил, и ждёт, когда придут новые.


Асфальт победил, но не до конца

Сегодня булыжник и брусчатка — это островки прошлого. Асфальт победил: он ровный, бесшумный (по сравнению с камнем), его быстро укладывают и быстро ремонтируют. Но в 2016 году петербургские градозащитники с удивлением обнаружили, что брусчатку в некоторых переулках умудрились сохранить — и бросились её защищать. Это ли не признание?

Есть и практические соображения. Брусчатка долговечна: диабаз служит десятки, а то и сотни лет. Асфальт требует регулярного ремонта. Брусчатка экологична: камень, он и есть камень. Асфальт — продукт нефтепереработки. Брусчатка красива: Дворцовая площадь с её серо-розовыми кубиками — это же произведение искусства. Асфальт — ну, серый.

Но главное — брусчатка помнит. Она хранит следы колёс, сколы от копыт, потёртости от миллиона подошв. Асфальт — стерилен. Он не хранит ничего. Он просто лежит.


Художественная вставка: «Прощание с камнем» (в стиле И. А. Бродского)

Мостовая уходит из-под ног. Я говорю не о том, что асфальт кладут поверх камня — это было бы ещё полбеды. Я говорю о том, что камень исчезает. Его вынимают, увозят, заменяют. Где-то в Карелии, наверное, стоят штабеля старых булыжников, и никто не знает, что это — Петербург. Никто не знает, что по этим камням ходил Достоевский, что на них падал снег, что их поливал дождь, что они слышали всё, что говорилось на этом свете.

Я жил на улице, где брусчатка сохранилась. Это было счастье. Я выходил утром, и под ногами стучал камень — настоящий, не резиновый, не асфальтовый. Я слышал, как проезжает машина, и звук был не такой, как везде. Он был глуше, тяжелее, честнее. Казалось, что машина не едет по городу, а проходит по дну моря, где когда-то было дно, а теперь — камни.

Потом брусчатку сняли. Положили асфальт. Стало тише. Стало удобнее. Стало хуже. Я перестал выходить утром. Я стал выходить днём, когда асфальт нагревается и пахнет. Но это не тот запах. Это запах резины и битума. А камень пахнет дождём и историей. Но истории больше нет. Есть асфальт. Есть скорость. Есть забвение.

Я знаю, что это конец. Не Петербурга, нет. Петербург останется. Но той мостовой, по которой ходили Пушкин и Гоголь, больше нет. Остались фотографии. Остались воспоминания. Остались редкие островки. И я хожу по этим островкам и слушаю. Пока ещё можно слушать.


Что осталось и что будет

Сегодня в Петербурге можно найти брусчатку в нескольких местах. Дворцовая площадь — парадный вариант, но не исторический (1977 год, габбродиабаз). Некоторые дворы и переулки в центре — там сохранились подлинные участки. Набережные — местами гранит, местами брусчатка. Старые районы — Петроградская сторона, Васильевский остров, Коломна — там ещё можно наткнуться на булыжник.

Городские власти время от времени возвращаются к теме брусчатки. В 2010-х годах обсуждали идею вернуть каменное покрытие на некоторые улицы в историческом центре. Но это дорого, трудоёмко и требует времени. Пока что Дворцовая — единственный крупный проект такого рода.

И всё же симфония колёс и копыт не исчезла окончательно. Она звучит в записях Лихачёва, в цитатах Достоевского, в стихах Блока. Она звучит в воспоминаниях старожилов. Она звучит — глухо, отрывисто, честно — на тех островках брусчатки, что ещё остались в петербургских дворах.


Художественная вставка: «Возвращение» (в стиле А. А. Ахматовой)

Я вернулась в город, которого больше нет. Город стоит, но его нет. Дома на месте, мосты на месте, Нева на месте. А камня нет. Под ногами — гладко, ровно, беззвучно. Я иду по Невскому и не слышу его. Раньше он грохотал. Раньше он говорил со мной. Теперь он молчит.

Я помню, как в молодости шла по булыжной мостовой — и каждый шаг отдавался в сердце. Тук-тук. Тук-тук. Это был пульс города. Теперь пульса нет. Есть шум машин, есть гул толпы, есть звонки телефонов. Но камня нет.

Я заворачиваю в переулок. Здесь ещё что-то осталось. Брусчатка, серая, потёртая, с трещинами. Я наклоняюсь и касаюсь её рукой. Холодная. Как лёд. Как память. Как всё, что уходит.

Я не плачу. Я уже давно не плачу. Я просто стою и слушаю. Может быть, она заговорит. Может быть, вспомнит. Может быть, скажет мне что-то — то, что говорила раньше. Но она молчит. И я молчу. Мы молчим вместе.

А потом я ухожу. Оставляю её одну. Пусть стоит. Пусть помнит. Пусть ждёт. Может быть, кто-то ещё придёт. Может быть, кто-то ещё услышит. Может быть.


Вместо эпилога: как услышать Петербург

Если вы хотите услышать грохот булыжника своими ушами, вот несколько советов. Во-первых, идите в Дворцовую площадь — не в полдень, когда там толпы туристов, а рано утром или поздно вечером. Камень там есть, и он звучит. Во-вторых, загляните в петербургские дворы — в районе Сенной, на Песках, на Петроградке. Там ещё остались участки брусчатки. В-третьих, возьмите велосипед или самокат — но не электрический, а обычный. И проедьтесь по брусчатке. Вы почувствуете её каждой косточкой. Это неудобно. Это больно. Это — память.

Петербург — город, который звучит. Не только музыкой, не только стихами, не только голосами. Он звучит камнем. И пока этот камень есть — есть и город. Не тот, что на карте, а тот, что в сердце. Тот, по которому ходили Пушкин и Гоголь, Достоевский и Блок, Лихачёв и Бродский. Тот, который грохотал, цокал, стучал — и продолжает стучать, тихо, упрямо, вечно.

Берегите камень. Он — это мы.